Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Решение закрыть процесс Беркович и Петрийчук – это твёрдое и здравое понимание всех сценаристов процесса, что не вышло. Ну не вышло. Как не вышло с отравлениями, как не вышло с запугиванием  Яшина и Кара-Мурзы. Не получилось дискредитировать ни оппозицию, ни деятелей культуры. Получилось дискредитировать себя…

Один13 июня 2024
«Один» с Дмитрием Быковым. 13.06.24 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Здрасьте, дорогие друзья. Сегодня я в виде исключения выхожу в записи, потому что у нас ровно в это время как раз заканчивается вечер. Надеюсь, что следующие два раза – по крайней мере – в течение этого европейского тура мы будем выходить напрямую.

Первое, о чем сегодня нельзя не сказать (я записываюсь, собственно, за четыре часа до эфира, вряд ли что-то успеет измениться) – это решение судьи закрыть процесс Беркович и Петрийчук. Многие усматривают в этом полную безысходность. Мне почему-то наоборот кажется, что это довольно точное понимание того, насколько провалилась обвинительная, доказательная часть процесса. Я вообще не очень люблю раздражать людей оптимизмом. Оптимизм иногда действительно раздражает. Пессимизм раздражает больше, но пессимизм, по крайней мере, ничего от вас не требует: можно накрыться простыней и ползти на кладбище. Оптимизм требует каких-то действий.

Дело в том, что никак иначе интерпретировать это решение (закрыть процесс) нельзя. Ведь большая часть процесса позади. Выслушана вся сторона обвинения (здесь как-то все негусто у них) и выслушана вся сторона защиты. Осталось несколько свидетелей, которые выдумали – в качестве предлога, – что на них кто-то давит, кто-то угрожает. Все это не выдерживает, конечно, никакой критики. Особенно, понимаете, что мне кажется: если бы они заботились хотя бы о минимальном профессионализме следствия, хотя бы о минимальных попытках придать всему этому какой-никакой, но профессиональный вид. Ведь даже следователи 30-х годов добивались хотя бы признаний самих осужденных, признаний самих подозреваемых. Они сами выстраивали пусть заведомо абсурдную, но все-таки систему фактов, которую можно было положить в основу обвинения. Есть фактов нет вообще. 

Здесь есть невидимый свидетель Никита, который несет полную чушь о том, что опасается за свою репутацию. Свидетель, не имеющий ни пола, ни имени, ни возраста, – вообще ничего. И свидетель Карпук, который, кажется, нарочно подобран так (и ему еще имидж такой создают, он же стихи продолжает выкладывать), что он выглядит просто последовательным безумцем. Это не клевета, не графомания, не доносительство, – нет, это безумие, это общественно опасный человек. Карпук, вы общественно опасны! Я это говорю совершенно серьезно, имея в виду даже не вас, а тех, кто вам имидж такой построил. Человек, который пишет разного рода несвязные стишки, дает несвязные показания, чередует какие-то пропагандистские штампы с тараканами из своей головы. Такой человек не может быть главным свидетелем обвинения. Тем более, что если учесть, что процесс Беркович и Петрийчук резонансный. Это известный спектакль, известный поэт и известный драматург. И обе они известные деятели театра.

То есть здесь, по всей видимости, люди или поняли, что у них есть задача обозначить деградацию и тотальный произвол в судебном деле, в судебной практике, либо это все-таки попытка скрыть от публики чудовищный провал и в конце на приговоре либо отправить дело на доследование, либо этот провал признать. 

Конечно, все время еще всплывают слухи, что за Беркович просит Абрамович, что есть огромное количество, огромное давление из-за рубежа (но зарубежное давление давно можно похерить). Я думаю, здесь имеется вполне конкретная цель – создать внезапный шок. Что-то вроде: а вот вы боялись, а мы возьмем да и оправдаем или назначим штраф. Просто понимаете, власть, которая претендует на то, чтобы быть грозной, чтобы страшной быть, она может быть сколько угодно страшной, но тогда она должна замотивировать хоть каким-то образом свое поведение. Изобразить нет, не объективное следствие, а хотя бы подготовку процесса. Здесь –  полная неготовность, полная неспособность провести элементарные следственные действия. Зачли два раза пьесу, в пьесе нет ни оправдания, ни малейших признаков терроризма, ни малейших оскорблений в адрес русских мужчин, что пытались приписать. Все это имеет один эффект. Это не демонстрирует грозность, это не говорит: «Да, мы вот полностью деградировали, можем позволить себе все, что хотим, и рассчитывать на здравый смысл не приходится».

Нет, это имеет совершенно другой смысл: мы показываем вам, что мы абсолютно, юридически, интеллектуально беспомощны. Я думаю, что это не тот эффект, на который процесс был рассчитан. Поэтому желание, решение закрыть процесс – это, скорее, твердое и здравое, довольно трезвое (что удивительно) понимание судьей, стороной обвинения и всех сценаристов процесса, что не вышло. Ну не вышло. Как не вышло с отравлениями, как не вышло с запугиванием  Яшина и Кара-Мурзы. Не получилось дискредитировать ни оппозицию, ни деятелей культуры. Получилось дискредитировать себя.  Я не думаю, что это то, к чему они стремятся.

Кстати говоря, каков бы ни был исход процесса… Собственно, между процессом Бродского и его Нобелем прошло четверть века, 25 лет. Беркович через 25 лет не  будет и 60, она будет активным печатающимся и пишущим поэтом, ставящим режиссером. Вопрос в том, как она эти 25 лет проведет, и где. Но то, что они безоговорочно точно выбрали мишень, оттоптавшись на лучшем поэте эпохи и на ее лучшем драматурге, – это лишний раз показывает, что система обладает не головным, а спинным мозгом, какой-то интуицией.

В том, что Беркович сегодня – самый сильный поэт, я думаю, уверены не только критики. В этом уверены и тюремщики. А к мнению тюремщиков, как показывает опыт, надо прислушиваться внимательно. Они как-то чуют будущее.

Очень много вопросов о том, как я отношусь к статье Кирилла Рогова о том, что путинизм может пережить Путина, стать устойчивой конструкцией, устойчивым изоляционистским трендом. О том, что, кстати говоря, Россия будет вынуждена полностью зависеть от Китая, сделает опору, ставку на Китай, – об этом многие говорили. Мне вот, например, об этом как о самом негативном и самом очевидном сценарии год назад говорил Акунин. Кстати, здесь же: мы сейчас в Валенсии, а год назад мы встречались в Марбелье. Ровно год спустя подтверждается его правота. Тогда мы привозили «Гражданина Поэта», а сейчас я привез вечер стихов «Новый свет». 

Да, наверное, вот эта ставка на Китай делает Россию более неподвижной, более устойчивой. Правда, как мы понимаем, у Китая тоже все неровно. Но я бы хотел просто напомнить здравую мысль Нассима Талеба о том, что будущее всегда логично задним числом и абсолютно непредсказуемо передним. Знаете, я бы здесь употребил такую метафору: будущее – это такая расширяющаяся труба. Проблема в том, что глядя с широкого конца трубы, все всегда понятно. А глядя с узкого, мы не видим и половины факторов, которые окажутся критически важными.

Сегодня, когда Китай выглядит непоколебимо стабильным, когда путинизм выглядит таким неуязвимым, мы просто не видим тех факторов риска, которые очевидны из будущего. Я при своих прогнозах о том, что это не может быть слишком надолго, руководствуюсь нравственным чувством: что душа по своей природе христианка, что люди (по крайней мере, в России) не могут жить в извращенном обществе, в обществе извращенных понятий. Все время плюсуются какие-то новые отвратительные факторы: финансовая нестабильность, возвращение убийц, явно почуявших кровь и вседозволенность, с войны; ну и сам ход войны тоже непредсказуем. Потому что Харьков действительно грозит превратиться в украинский Сталинград. Не очень верится в то, что Украина готова капитулировать.

Мне очень нравится высказывание Зеленского: «Мы решим эту проблему, мы не оставим ее потомкам». Это высказывание очень точное. Потому что большинство украинцев боятся, что их детям придется все это разгребать. Пока Зеленский говорит очень точно, невзирая на то, что коридор возможностей, коридор возможных действий у него сейчас не велик.

Поэтому все разговоры о том, что путинизм будет после Путина, что Россия находится в устойчивом тренде на изоляцию, что в этой изоляции она может провести ближайшие 30-50-90 лет (и такие мнения раздаются), а, может быть, вообще навсегда, – так это все мнения людей, которые смотрят с узкого конца трубы и не видят большую часть всех вещей, которые реально влияют на ситуацию. Ни людей, ни вещей.

Я, конечно, не так оптимистичен, чтобы разделять точку зрения Аркадия Руха о том, что придут молодые, талантливые (Рух со мной согласен, что это поколение гениев). Но я совершенно не убежден, что это поколение гениев будет вести себя соответствующим образом: что они будут голосовать, решать, что у них будет возможность голосовать. Пока эта власть абсолютно забыла о любых берегах, о любых зарубежных реакциях, о любых прагматических, моральных, даже рациональных соображениях. Обо всем она забыла, кроме самосохранения. Мы будем делать все, что хотим, и как хотим. «Мы – сверхдержава, и нас никто не смеет остановить». Но у этого тренда есть один очевидный минус: сверхдержава, которая все время мечтает о чем-то большем, рано или поздно наступит на границы, наступит на границы терпения прочего мира. А прочий мир гораздо лучше все понимает про Россию.

Я тут, кстати говоря, почитал некоторые публикации Александра Цыпкина. Признаться, я не обращал никогда серьезного внимания на эту фигуру. Ну что я буду говорить про Цыпкина? Я, конечно, не бог весть какая литературная величина, но все-таки я не на помойке себя нашел, чтобы рассуждать о Цыпкине, которого просто нет. Понимаете? Но то, о чем он говорит, это забавно. Он все ездит там по Англии, и все ему попадаются какие-то английские друзья, которые завидуют, что Путин у нас есть (потому что, как они говорят: «Если бы Англия могла себя защитить, но мы в военном смысле абсолютно беззащитны», «В Америке два старца, а у вас Путин», – вообще весь мир завидует). Я не знаю, в каком информационном пузыре общается Цыпкин и в каких подворотнях, в каких подворотнях он подбирает своих собеседников. Я не исключаю, что там валяются какие-то люди, которые завидуют русским, что у них есть Путин.

Но в целом весь мир, видя Путина, испытывает совершенно однозначную реакцию. Наверное, надо думать о людях чуть лучше. Потому что эта тенденция любой ценой присоединяться к силе (просто потому что она сила, которая не дает отчета, как вякнул Аркадий Николаевич у Тургенева в «Отцах и детях»), – я думаю, все попытки присоединиться к силе и сказать, что у вас мужик с яйцами, а у нас непонятно кто, – это же примета очень низкого сознания, сознания подворотенного и кюветного. И я не видел ни одного такого персонажа в Англии, который бы мне просто после лекции или выступления сказал: «О, какое счастье, что у русских есть Путин! Неужели вы, мистер Быков, не понимаете, что вы в меньшинстве, что Россия выбросит вас с корабля современности!».

 Даже если бы такой персонаж нашелся, у меня было бы, чем ему возразить. Я бы ответил ему честно, что с такого корабля современность упасть – большая честь и радость.  Но я не вижу таких людей. Я не вижу людей, которые бы, глядя на Путина, честно и восхищенно говорили: «Вот настоящий мужчина и настоящий лидер, а Украина проиграла». Я, честно говоря, не очень понимаю людей, которые говорят: «Ну смиритесь, вы слабее, вы меньше, вы должны именно на этом основании – на том, что у вас меньше земли и населения – просто капитулировать, просто чтобы не расходовать свои ресурсы». Это совершенно расходится с духом человеческого поведения, мужского поведения. Ни один настоящий мужчина (а все говорят, что симпатизанты Путина – «настоящие мужчины») не скажет: «Сдавайтесь, потому что вас мало». Наоборот, сопротивляйтесь до последнего, потому что человек, который выбирает между войной и позором, получает и войну, и позор. 

А в Англии, в общем, именно в Англии, очень хорошо помнят уроки сопротивления фашизму. Было время, когда Черчилль и его избиратели сопротивлялись фашизму практически в одиночку. Когда вся Европа либо легла под Гитлера, либо смирилась с Гитлером. А Россия выступала его союзником, подписала с ним договор о ненападении и вместе с ним делила Польшу. В Англии очень хорошо понимают о помнят, что бывает с теми людьми, которые соглашаются со злом, которые заигрывают с ним.

Масса вопросов, естественно, о моих европейских ощущениях и впечатлениях. У меня нет такой самонадеянности, чтобы судить о Европе, проехав по ней галопом. Тренды и вижу пока совершенно очевидные: сочувствие Украине на прежнем или на более высоком уровне, а отношение к России сменилось с испуганного на брезгливое. Это понятно: потому что вот у вас есть Дмитрий Медведев. Это тоже, кстати, неучтенный фактор риска. Человек, который в своей лексике решил падать глубже и глубже, со скоростью просто возрастающей, свист в ушах стоит, когда наблюдаешь это падение. То он Шольца назовет «говнюком», то он про американских выскажется политиков и союзников, назвав их «сраными». Я не знаю, собственно, что ему осталось? Обозвать всех «дырявыми пидорами», что, в принципе, было бы в его духе. Я думаю, что это следующий этап. Дальше можно перейти на самый грубый мат.

Я не знаю, этот кролик пытается произвести грозное впечатление на участников СВО, может быть? Но все равно они поступили бы с ним, как с футбольным мячом, как с крошкой Цахес. Понимаете, попытки напялить грозный вид, оглушительно пуская ветр… Ну ты пукнул, но кого ты напугал? Это довольно смешно. Понимаете, я бы даже поверил в то, что экономически Россия сверхустойчива, что она может сделать основной валютой юань, полностью дедолларизироваться, показывать китайское кино и есть китайские дошираки… Да не только дошираки, есть высокая кухня, есть «ласточкины гнезда». Проблема в том, что Россия при этом умудряется совершать все больше глупостей и гадостей. Если бы Китай был заинтересован в таком союзнике, то уж, наверное, дело бы шло не только о хрящах и топинамбурах, а пока происходит совсем противоположное явление. То, что Россия надеется выдать за популярность, у одних вызывает снисходительность, у других – да, назовем вещи своими именами – брезгливость. 

Ну просто потому что, понимаете, полагать, что весь мир радуется унижению слабого, торжеству наглого, временной или полной дегуманизации российского населения и его оскотинивания, – никого такое зрелище нравственного падения особенно не вдохновляет. Оно вдохновляет гэбистов, принадлежащих к сатанинской секте, оно вдохновляет тиранов, но людей нормальных оно оскорбляет и огорчает. Нет никого из таких клинических русофобов, кто радовался бы полному моральному падению Россию. Не финансового падения – финансовое будет, а именно моральное. Потому что страна, в которой крупные чиновники так себя ведут, такое несут, – это страна чрезвычайно униженная прежде всего. Это страна, которая в общественном мнении колоссально проигрывает. 

Довольно много вопросов о том, с кем я успел увидеться из общих друзей, с кем я намерен увидеться в ближайшее время. Намерен в ближайшее время повидаться с Кириллом Серебренниковым, мы списывались. Намерен в ближайшее время повидаться с Виктором Косаковским, любимым моим режиссером. Видывал Лозницу – другого гениального монстра, отца и сына Хржановских, Улицкую, Остера, значительное количество студентов своих, живущих в Европе. Юлия Дубова, который работает в Англии над новым увлекательным и привлекательным проектом. Олега Радзинского, который подарил мне новый роман «Покаянные дни» – книгу поразительные, прежде всего по концентрации здоровой и яростной ненависти, а вместе с тем – по концентрации сострадания. Сострадание вообще не очень характерно для Олега Радзинского, но это, как ни странно, очень сострадательная книга. Сострадание это тоже имеет определенный налет брезгливости, но большая часть героев там прежде всего вызывает жалость. Вообще, «Покаянные дни» – книга поразительно точная по реалиям. Кто ее еще не купил, тот должен, на мой взгляд, купить немедленно.

Я поотвечаю на вопросы, которые приходят непосредственно сюда, их довольно много. 

«Слушаете ли вы винил?» Для меня винил – это чудо. Как человек умудряется делать цифровые записи, для меня понятно худо-бедно. А каким образом он умудряется их простых механических средств извлекать голос, процарапывать голос, каким образом мы можем слышать голоса, записанные на восковой валик в 19-м веке или на железную цепочку, – это для меня по-прежнему за гранью добра и зла. И винил для меня чудо, в отличие от цифровой записи. Катька купила виниловый проигрывать, у меня стали заводиться пластинки редкие. Слава богу, мне их дарят довольно часто. Заполучил я полного Бреля (полный набор прижизненных дисков), заполучил полного много Брассенса, заполучил литературные записи, выходившие за рубежом, Окуджавы, Евтушенко и Солженицына; польский диск Окуджавы, который очень люблю. Много замечательных вещей. Слушание винила для меня, как и в детстве, чудо и праздник.

Сейчас для меня «Дилетант» и «Живой гвоздь» передают двойной виниловый альбом Шевчука – «Творчество в пустоте». На мой взгляд, альбом гениальный. Он номерной, очень редкий. Я люблю такие вещи. Может быть, это подростковый эгоцентризм, что вот у меня есть, а ни у кого больше нет. Но в принципе, насколько я понимаю, этот двойной альбом Шевчука (да еще и с автографом) можно купить на «Дилетанте». Шевчука надо слушать на виниле, потому что в самом хрипе его,  в самом его голосе, в самих его песнях есть что-то позднесоветское, самое умное. Потому что позднесоветские подростки, позднесоветский рок – это было умнее, чем сейчас гораздо, в разы. С тех пор все деградировало очень сильно.

«Когда вы привезете «Золушку»?» Смотря куда. В декабре, после конца занятий, 15-17 декабря, мы будем «Золушку» довольно много возить по Европе, заявок на это очень много. И, видимо, тогда же мы будем возить первые эскизы, первые постановки «Беспредельщицы», потому что музыка к ней написана и полностью аранжирована. Маша Иващенко живет и работает теперь неподалеку. 

«Допускаете ли вы, что в России произойдет масштабный финансовый кризис?» Он может произойти, но его могут просто не заметить, вот в чем дело. Российская жизнь сейчас, в отличие, скажем, от 90-х, строится как цепь катастроф, которых не замечают. В 90-е это была цепь катастроф, от которых впадали в депрессию, на которые реагировали, и катастрофы эти были не так ужасны, как то, что происходит с Россией сейчас. Сейчас это цепь катастроф нравственных, экономическое падение очень серьезное. И вообще, отказ от контактов с внешним миром катастрофичен не только в экономическом смысле.

Я вот как раз новый стишок об этом написал, выложу его завтра, когда он отлежится. Я очень много здесь пишу, потому что Европа каким-то образом разгоняет кровь, и когда ты ездишь все время, приходит больше мыслей, чем когда ты сидишь на месте.

Дело в том, что изоляция от мира – это ведь не экономическая катастрофа, это сужение пространства, сужение кругозора. Это явление катастрофическое не в смысле хамона и не в смысле кока-колы. Оно катастрофично даже не потому, что вы начинаете зацикливаться на одной шестой части суши (слава богу, природно она очень разнообразна), а вы начинаете зацикливаться на одной военной, агрессивной, абсолютно бесчеловечной концепции, которая всей России сейчас навязывается: мы против всего мира, поэтому мы правы. К сожалению, это не всегда правда.

Иногда тот, кто один против всех, бывает прав. Но не в той ситуации, когда он сам бросает вызов. Не тогда, когда он сам выбрал позицию всеобщего тотального врага. И поэтому мне кажется, что катастрофа, происходящая сегодня с Россией, есть проблема прежде всего моральная, а не экономическая.

«В институте зачитывался Джеймсом Данливи: обожал его юмор, необычную манеру подачи. Почитал в другом переводе и увидел совершенно другого Данливи – без огонька, с другими диалогами». Как мы знаем, «Человек с огоньком» – название самого известного его романа, дебютного. «Дело в качестве перевода или я переоценил его как писателя?»

Исключительно в качестве перевода. Для того, чтобы переводить Данливи, надо, как сказать у Сорокина в «Тридцатой любви Марины», чувствовать его нерв, позвоночник, чувствовать его хребет спинной. А это довольно трудно. Данливи не самый простой писатель. Я думаю, что поиски некоторого аналога для его литературной манеры – это задача для переводчика класса Кулагиной-Ярцевой или Райт-Ковалевой. Но я пока, в общем, среди новых такого переводчика не вижу. Данливи я читал довольно давно, когда мода на него была. И читал в оригинале.

«Учитель и ученик, родитель и ребенок… Каковы взаимные обязательства?» Видите ли, я никогда не думал, что отношения родителя и ребенка описываются в этих терминах – «взаимные обязательства». Собственно, роман «Отцы и дети» учит нас одному: в условиях России, в условиях, где все плохо обстоит в отношениях отцов и детей, где они перещелкиваются каждые четверть века (опять родители в оппозиции к детям),  – в этих условиях единственное, что может спасти – это сильная взаимная любовь, глубокое взаимопонимания и взаимное уважение.

Мне было легче, потому что в семье, где мать-одиночка, даже при наличии бабки с дедкой, все равно сильнее зависишь от одного родителя, любишь его особенно. «Вы спина к спине у мачты против тысячи вдвоем». Но я вообще считаю, что отношения родителей к ребенку (и взаимно, отношения ребенка к родителям) определяются глубочайшей жалостью, глубочайшим чувством уязвленности. Бэбза же всегда жалко невыносимо. Не потому, что он маленький. А потому что вот мы его бережем, а он выйдет в огромный мир, где ему могут наговорить гадостей, где его могут побить, где он может стать объектом шантажа или буллинга. Это касается всех моих детей, я всегда это испытывал. Потому что и коль скоро они носители какой-то части моего «я», а я понимаю, насколько это «я» уязвимо. Скажи мне гадость… Как говорит Токарева: «Скажи мне доброе слово, и я покажу свой максимум. Скажи мне гадость, и я на полгода выбита из жизни». Это всегда очень чувствуется. И я, к сожалению, понимаю, как уязвить человека. Любой учитель знает, как сделать «империум круциатус». Но мне всегда жалко ребенка. 

Отношения держатся вообще не на любви. Любовь – это слово, которое, как говорила Матвеева, испорчено частым употреблением. Как и доброта. А вот сознание уязвимости – бесконечно трогательная вещь. Поэтому я не думаю, что у родителей и у ребенка есть какие-то взаимные или, не дай бог, юридические обязательства. Только чувство бесконечного сострадания, сострадания к нам, потому что мы умрем раньше (надеюсь, по крайней мере). Чувство бесконечного сострадания к ребенку, потому что ему предстоит нас потерять и каким-то образом жить одному, а это ужасно.

Насчет учителя и ученика все сложнее, они официально более урегулированы. Но тоже, отношения учителя с классом для меня всегда в хорошем смысле более интимные. Мне всегда очень мешает присутствие посторонних на уроке, поэтому я очень не любил, когда проверяющие приходят на лекцию, приходится контролировать каждое свое слово, чтобы не сказать чего-нибудь экстремистского. Ужасное ощущение. Для меня как раз отношения учителя и ученика в каком-то смысле даже более интимные, чем отношения с родителями. Родители тебя стерпят всяким, а с учеником, с учителем ты должен оказывать свой best, свой потолок. Это отношения чрезвычайно ответственные.

Я должен, кстати, сказать, что почти никто (почти, потому что находились такие люди, но их было очень мало) из учеников меня не предавал. В учениках я всегда был довольно счастлив. Мне случалось сталкиваться в жизни с неблагодарностью, хотя и довольно редко, гораздо реже, чем остальным. Но вот с неблагодарностью учеников я не сталкивался никогда.  И вот что особенно для меня приятно: сейчас я встречаю в Европе, при переездах, страшное количество маминых учеников и своих. И оказывается, мы для них – не самые плохие воспоминания. Они приходят, они стараются повидаться, добро какое-то сделать, куда-то свозить, что-то показать, побыть с нами подольше, поехать с нами в соседний город. То есть мы для них значим нечто большее. Могу сказать, что: мы обозначали для них другие возможности. Видимо, учитель должен для ученика – помните, как у Петрушевской, «В садах других возможностей», – важно приоткрыть для них за рамками курса или школы какие-то надежды и возможности, которых они раньше не видели. Вот это, наверное, важно.

«Не утомляет ли вас такой насыщенный тур?» Да нет, понимаете, во-первых, все-таки не мешки ворочать. Во-вторых, если я устаю, я всегда вспоминаю, что в это время в России кто-то сидит, а сидеть – гораздо труднее, унизительнее во всех отношениях, чем работать. И никакая работа меня в этом плане не пугает. Хотя работы у меня много, это касается и эфиров, которые никуда не деваются. И завтра я выйду в эфир, как и положено, на «Популярной политике», и сегодня я выхожу в эфир на «Одине», и в воскресенье у нас эфир с Плющевым, и по средам у нас Ренат Давлетгильдеев на «Ходорковский Лайв». Я ничего этого не могу похерить, мне нужно реагировать на происходящее. Если мы не будем называть вещи своими именами (не важно, что изменится)… Важно, что изменится наше самочувствие, самочувствие людей, которые нас слушают.

Второе – понимаете, не устаешь от чтения стихов, наоборот. Кира Муратова говорила: «Я среди своих фильмов чувствую себя, как мать среди своих детей, которые защищают ее». Я среди своих стихов чувствую себя уверенно. Главным образом потому, что сам процесс сочинения стихов высвобождает и раскрепощает лучшее во мне. Бывает занятия, которые раскрепощают худшее – полемика, сведения счетов. Но стихи – это занятие само по себе довольно гуманное. Прав был Бродский: оно гармонизирует, улучшает поэта. Когда давно не пишется, презираешь себя. Окуджава говорил: «Для меня период, когда долго нет песен, – это период, когда я собой не доволен, себя не люблю. Значит, если мне не посылается, значит, я не достоин». Мандельштам называл это периодом поэтического удушья.

Я бы не сказал, что это совсем не зависит от авторской воли, но проблема в том, что тогда, если ты заставляешь себя писать, все-таки получается пустышка. Вещь должна посылаться. Она должна откуда-то приходить, из каких-то закономерностей, нам не вполне понятных. Когда много думаешь, пишешь, много читаешь собственных стихов, ты становишься более инструментален, более готов для воспроизводства новых поэтических идей, которые начинаются с мысли всегда.

«Если есть часть силы, которая без числа творит добро, желая зла, наверное, есть и противоположная: агенты силы, которые  творят зло, желая абстрактного добра. Где живет эта сила? Встречались ли вам работы на подобную тему?»

Понимаете, не надо забывать, что это все-таки автохарактеристика сатаны. «Часть силы той, что без числа, творит добро, желая зла», – это он о себе так думает. На самом деле, он добро творит в очень редких ситуациях, касающихся охраны художника, извлечения мастера или наказания мерзавцев. А в принципе, у сатаны гуманных функций нет. У сатаны одна задача – сделать всем как можно хуже. Я, кстати говоря, думаю, братцы, что если как-то оправдывать текущий момент, замечать что-то хорошее в том, что сегодня происходит с Россией, так это то, что изучение зла, такая «ивелология», «evilology», назовем это так, – это наука полезная. Смотреть на его демагогию, его логические ходы. 

Я купил несколько книжек Колаковского в Лондоне и в очередной раз убедился, насколько это великий ум, ущучивающий дьявола, разоблачающий его тактики. И мы сегодня можем убедиться в его реальности. Я не устаю цитировать великие слова Колаковского в работе «Может ли дьявол быть прощен?» Это такая работа о том, что главный успех дьявола в эпоху просвещения было убедить мир в своем несуществовании.

Сегодня мы видим, что он inflated, что он надул Путина изнутри, раздул его. Мы увидели, что дьявол существует, действует, активен, опасен, эффективен – как всегда – на коротких дистанциях, на длинных проигрывает. Мы видим, что все, что нам говорили о дьяволе – правда. «Дьявол носит правду». Это ложь, будто бы он был метафорой. Нет, это не метафора. Когда видишь такое наглядное, яркое зло, естественно, это тебя укрепляет в борьбе против него, дает сильное оружие.

Я в этом цикле лекций – «Как Гоголь выдумал Украину» – большую часть посвящал именно проблеме отношений Гоголя с чертом, которую Мережковский ставил во главу угла. Мережковский цитирует слова Гоголя о том, что он всегда видел свою задачу прежде всего в разоблачении дьявола – его пафоса, его тупости, его самомнения. 

Что касается силы той, что творит зло, желая всем добра,  так эту силу мы прекрасно знаем. Эта сила называется дурак или дура. Благими намерениями вымощена дорога в ад. Мы знаем огромное количество не злых, в общем, добрых и даже благожелательных людей, главная задача которых – скомпрометировать идею добра.

Понимаете, почему всегда в России эпохи реформ были такими турбулентными и во многих отношениях провальными? Потому что огромное количество идиотов, желая скомпрометировать саму идею реформ, хлещет через край и все время демонстрирует избыточное старание, избыточную глупость. Это страшное дело! И при Хрущеве весь государственный аппарат занимался одним – саботажем. Он саботировал некоторые весьма здравые хрущевские идеи. Да даже и в том, чтобы развивать кукурузоводство, не было ничего опасного (если не сажать кукурузу на крайнем севере). В России проблема в том, что реформаторские идеи насаждаются тоталитарными методами. Проблема в том, что реформаторские планы Столыпина натыкались на его же авторитарное окружение, абсолютно тоталитарные планы по ликвидации политики, свободы слова… Демократия, думаю, ему мешала, ему мешала свобода слова, евреев он не любил. Он все время насаждал свои довольно прогрессивные идеи абсолютно регрессивными, репрессивными методами. Конечно, ничего не получалось. Естественно, что сила, которая формально хочет добра, а на деле творит зло, – это усердный дурак, которого заставь богу молиться, а он лоб расшибет, или дай ему хер стеклянный, а он хер сломает и руки обрежет. Это трагическое явление – целеустремленный, благожелательный кретин. Это довольно частый случай. Я этого много видал, иногда, наверное, и сам себя  так веду.

«Когда выйдет ваш новый роман?» Как допишу, думаю, в октябре. Понимаете, между сдачей и выходом книги во «Freedom Letters», проходит обычно неделя. Я очень хочу «ЖЗЛ» довести до ума. Июль и август – это относительно свободное время, у меня будет много поездок, но по Штатам. Я собираюсь это время посвятить роману, потому что он придуман, на мой взгляд, настолько хорошо, что скомпрометировать его плохим исполнением мне бы не хотелось. Там такой красивый финт в конце, что просто мне, подводя к этому финту, хочется не испортить идею. Хотя идея самой книги довольно примитивная.

Это действительно получилась пенталогия. Первоначально это была тетралогия «Нулевые» («Списанные», «Убийцы», «Камск» и «Американец»), теперь, значит, между «Камском» и «Американцем» влезло «ЖЗЛ». Была красивая аббревиатура «СУКА», получится «СУКЖА». Но я не ради аббревиатуры это делаю, а назвать «ЖЗЛ» иначе я не могу. Это роман о том, как Свиридов, ныне уже не сценарист, а писатель, спустя 14 лет после романа «Списанные», пишет ЖЗЛ участника СВО. Я много раз об этом  рассказывал. Там получается довольно любопытная картина современной России, которую я хорошо знал до 2022 года и, кстати, неплохо знаю и сейчас. Мне видно, куда экстраполировать.

Связанный, кстати, с этим же вопрос – «Что вам представляется главной проблемой современной России?» Чудовищный кризис семьи. То, что происходит в семьях. Мы читаем эти истории о пропажах, о 15-, 16-летних спивающихся проститутках, о затопившей Россию эпидемии оккультизма. Вот это сочетание российской попсы, российского оккультизма и инстинктивного садомазохизма, – это дает потрясающие результаты. Кстати говоря, сегодня день рождения Иры Бабичевой, моего любимого журналиста российского. Когда Бабичева описывает то, что происходит сегодня в Кущевке или то, что происходит в Карелии, когда она описывает свои семейные репортажи или репортажи о домашнем насилии,  об убийствах, об алкоголической деградации, – я поражаюсь тому, как эта девочка ангельской, в общем, внешности, регулярно спускается в ад и привозит из этого ада куски кровавого мяса, куски русской реальности. Самое ужасное в том, что это какое-то удивительное сочетание трагедии и фарса, и этого фарса очень много, очень много фарсового в этом. 

Я понимаю, что страдания дураков не перестают быть страданиями. Но если бы вы знали, сколько оголтелого, откровенного кретинизма, сколько чудовищных историй об этих возвращенцах с фронта, потом опять отправляемых на фронт. Это уже не «украл, выпил – в тюрьму», это уже «вернулся с фронта, убил, изнасиловал, расчленил – вернулся на фронт – убил, изнасиловал, расчленил – помилован – вернулся на фронт – убил, изнасиловал, расчленил», и так далее. Эта череда изумительных историй и попутная установка парт с табличками, – все это характеризует нынешнюю Россию чудовищно.

Понимаете, это тоже очень важный момент: с одной стороны, можно экономическую стабильность в двух-трех столицах поддерживать, сколько угодно. Но при этом нельзя остановить дикую нравственную деградацию. Ведь то, что происходит с российской семьей;  то, что мы наблюдаем в российской школе; тот кошмар, тот ад, абсолютно беспримесный, который мы видим в полугородской, полусельской, во всех отношениях средней России, те семейные конфликты, те таинственные исчезновения, не эпидемии сектантские школьные (типа «синих китов»),  – все это вместе (а в романе будет высокая концентрация всего этого) создает какую-то новую и абсолютно нежизнеспособную Россию. Не надо думать, пожалуйста, что все эти люди могут так жить вечно.

 Не надо думать – вот, наконец-то слово найдено, – что сегодняшняя стратегия российской власти – это стратегия жизни. Нет, это стратегия как бы сдохнуть побыстрее, как бы избавиться побыстрее от этого населения, как бы его минимизировать и оставить только тех, кто качает нефть. Да и нефть скоро уже в таких количествах будет не нужна. Я полагаю, что в этой самоубийственной стратегии ни о каких 20-30 годах, а тем более ни о каком «навсегда» говорить совершенно невозможно. Удар всегда наносится с неожиданной стороны. Вы думаете, что победили всю диссиду? Вы думаете, вы победили либералов? Вы думаете, что заткнули всю прессу? А вам нанесли удар со стороны семьи, потому что растут люди, которые не способны элементарно поддержать собственную гигиену. Это очень печально все.

Я думаю,  что не буду особенно долго тянуть и с романом «Интим», который давно написан. Я просто жду момента его хорошо напечатать, в хорошем месте. Роман этот начал сбываться на глазах. Тут один француз, устав выбирать женщин, столкнувшись с большой корыстью с их стороны, женился сам на себе. Опубликована его фотография, где он наполовину: значит, у него наполовину длинные блондинистые волосы, наполовину – темная короткая стрижка. Он как бы женился на своей внутренней женщине. В романе «Интим» все это было описано два года назад, а придумано еще раньше. Я рад, что все это стало сбываться, что иметь внешнюю женщину становится и как-то неэкономно (ее надо кормить) и трудно (ее надо уговаривать), а внутренняя девушка всегда с вами. Кроме того, секс с ней, как показано в «Интиме», – это далеко не грубая и примитивная мастурбация, а это совершенно особенное чувство, когда внутри тебя живет другая личность. 

Надо сказать, что там у меня в романе к концу 21-го века люди, у которых нет внутренней девушки, а есть только внешняя, презрительно называются «аутистами».

«Пару слов про Алексея Недогонова, поэму «Флаг над сельсоветом»». Знаете, вы уже второй раз об этом спрашиваете. Я, честно говоря, совсем не понимаю причин этого. Мне кажется, что Алексей Недогонов… Может быть, у него были какие-то шедевры, которых я не знаю. Но так это, в принципе, такая же советская поэзия, как и Аркадий Кулешов в Белоруссии, как все эти бесконечные эпические повествовательные поэмы. Мне всегда казалось, что советская поэзия бывала иногда и скромной, и довольно глубокой (как, например, Шефнер, Владимир Лифшиц, о котором я только что написал статью для «Дилетанта»), но в принципе, мне кажется, что советская нарративная повествовательная поэма – это имитация. Единственный случай повествовательной поэмы, которая сохраняет некую лирическую мощь, – это «Дом у дороги». И то некоторые издержки, некоторая жидковатость там наблюдается. Первая поэма Твардовского – «Страна Муравия» (я не беру самую первую, экспериментальную еще, дольником таким)… Но я думаю, что нота, найденная  Твардовским, нота народного эпоса; кстати говоря, довольно сардоническая, найденная им в стране Муравии при чтении «Брусков» (а ведь история о стране Муравии изложена именно там, он ее просто оттуда взял и сделал из нее прекрасную вставную новеллу), – мне кажется, что интонация Твардовского не тиражируема, она уникальна.

А вот я открыл тут «Флаг над сельсоветом»; решил, в очередной раз, сверить часы. Вдруг я чего-то не заметил?

Слух прошёлся по домам:

в доме агронома

был не кто-нибудь, а сам

секретарь райкома.

Там побудет, здесь побудет,

всё расспросит, всех рассудит

Ведь райкомную работу

не уложишь в пять минут.

Это ясно – всё в заботу,

дать указку — тоже труд.

А решаются и словом

неотложные дела…

И дохнуло свежим, новым,

словно ветром в два крыла…

Секретарь ходил с Петровым

по владениям села.

За усадьбою и окол

оглядел он все места,

всё до колышка отрогал,

всё ощупал до винта.

Оглядел — добротно ль сбиты

два навеса на току?

Все ль хранилища расшиты?

Все ль машины начеку?

В деле на слово не верил,

не работал наугад:

с вечной ручкою проверил

списки звеньев и бригад.

И ремонт инвентаря

не минул секретаря.

Кузня жаром полыхала,

жеребец у кузни ржал:

дед Семён ковал Капрала,

под усами гвоздь держал.

 (У Семёна-коваля

 волос света ковыля,

 сам Семён с вершок,

 борода с горшок.) 

(это фольклорный элемент)

Обращаются к Семёну:

Добрый день!

Привет району!

В кузне, словно в тесной будке:

спицы, вилы, обода,

дубли В от самокрутки,

две рессоры в промежутке

и в корыте для остудки

ржой пропахшая вода.

Гость Семёну без обману

добрых слов наговорил,

а за ковку не по плану

пропесочил, пожурил.

А потом серьёзным словом

речь такую вёл с Петровым:

На хозяйство жмёшь умело, –

разделяю твой восторг,

но пойми – совсем не дело,

если… с холодком парторг,

если он – в хвосте обоза.

Вижу я, на сто дворов

есть и впрямь глава колхоза,

ну, а где парторг Петров?

(действительно, где, ети его мать)

Тот Петров, чтобы на факте

доказал, что он – в виду:

с коммунистами в контакте,

с партработою в ладу?

Агитатор есть? Гадаешь:

то ли есть, а то ли нет.

Как с беседами? Не знаешь –

восемь бед на пять бесед.

Отпусти на время вожжи:

конь с дороги и – во ржи,

чудь повадку дай, а позже

попытайся – удержи.

Так и в деле, если круто

не берёшься за дела:

чуть замешкал, а минута

драгоценною была.

Все, хватит, не могу. Понимаете, сорокинский «Падеж» – гениальный рассказ из «Нормы», абсолютно точно пародирующий и, я бы даже сказал, переводящий в какой-то иной, сардонический ряд всю сельскую прозу. Но ведь это растет не на пустом месте. Весь этот недогоновский чудовищный бред – действительно, видно, что автор недогоняет. Я бы не хотел Алексея Недогонова так уж, понимаете, дезавуировать. Наверное, у него были когда-то приличные стихи. Да и потом, он прожил очень мало. Наверное, он старался. Прожил он, понимаете, всего лишь 34 года. Он был фронтовик. Наверное, у него были какие-то приличные песни. Сказано – я открываю «Википедию», – что он не увидел сборника своих произведений, единственная книга была опубликована посмертно и называется «Простые люди». Это, конечно, ужасно. Жалко его невыносимо, он был сбит трамваем и, в общем, такая, знаете, трагическая судьба была у многих русских поэтов, которые с войны пришли, но на войне надорвались. Так погиб Кедрин в 45-м, в 46-м погиб Голодный, недолго прожили Шубин и Гудзенко. Ну и Недогонова вообще сбил трамвай в марте 48-го. Его, кстати, рядом с могилой Есенина похоронили. Думаю, что не обошлось здесь без какой-то криминальной истории, Москва была в то время довольно мрачным местом. 

Но как ни относись к его чудовищному произведению, которое от него осталось («Флаг над сельсоветом»), это даже не обещает величия в грядущем. Совершенно очевидно, что человек пытается писать бодрые стишки о колхозной деревне. Я понимаю, еще на фронте взбодрить людей, но имитировать бодрость в колхозных текстах – последнее дело. Вспоминается поневоле «Жатва» Галины Николаевой, которая зато и получила Сталинскую премию, потому что при всей лакировке там были названы две-три подлинные проблемы. Кстати говоря, «Жатва» – не такой плохой роман, там завязка интересная. Муж без вести пропал, жена замуж вышла, а тут он вернулся. Из этого, кстати, Пудовкин сделал «Возвращение Василия Бортникова» – одну из последних своих картин, очень плохих, но завязка-то есть. В общем, как ни крути, «Флаг над сельсоветом»  ужасна.

«Как вы относитесь к Ивлину Во? Есть ощущение, что его читают мало». Правильное ощущение. Наверное, потому что у меня он был заслонен другими британцами, прежде всего – Моэмом. Было же очень много великих английских писателей замечательных, стилистов иронических. У меня английской прозой второго ряда заставлена целая полка в американском шкафу, я очень много этих книжек скупаю на всяких библиотечных распродажах. Потому что малоизвестные, но очень талантливые английские и американские авторы иронической, гротескной прозы – превосходные стилисты, и им присущ несколько виановский и вместе с тем аристократичный дух презрения к человеку, – это я очень люблю. Ивлин Во – наверное, безусловный писатель первого ряда. Я помню, «Незабвенная» на меня когда-то сильное впечатление производила, «Возвращение в Брайдсхед». Но по большому счету, я никогда не ощущал его родным. Он никогда, в отличие от Хаксли, на мои тайные тревоги не отвечал. И уж точно, в отличие от Моэма, он никогда не затрагивал мои любимые проблемы – проблемы служения мертвому делу. Когда ты понимаешь, что ты работаешь на великую империю и вместе с тем понимаешь ее обреченность,  тщетность и жестокость своих усилий. Поэтому моя любимая британская книга – «Эшенден, или Британский агент». Мне кажется, что до этой книги Ивлин Во никогда не поднялся. А у Моэма это лучшее, что он написал. И последний рассказ про Эшендена «Непокоренный», который так интересно рифмуется с «Незабвенной» (это же 1944 год), – это мощное произведение абсолютно.

Какое философское течение вам ближе всего?  Может ли философия заменить религию для человека? Насчет религии… Понимаете, религия вообще человеку совершенно необязательна. Есть масса людей, которые прекрасно обходятся без нее, которые используют ее как метафору. Есть масса людей, которые пытаются, может быть, эстетически как-то религию прочувствовать. Может быть, я один из них.

Ведь мое отношение к религии, мое отношение к бессмертию… Я не очень уверен в личном бессмертии. Если бы изобрести какую-то метафору наиболее наглядную… Представьте, что течет вода, поток воды. Из этой воды иногда вдруг обозначается лицо, а потом оно опять растворяется, и течет эта вода дальше. Я чувствую себя частью потока, который на каком-то этапе, среди каких-то камней: вот он принял мои контуры, формы меня. Но сущность потока от этого не изменится. Я хорошо сознаю внутри себя это лирическое «я» или то, что называют душой. «То, что мы зовем душой», – помните, по Кушнеру. То, что мы должны вернуть, умирая, в лучшем виде. Но сохранится ли при этом личность, я понятия не имею. Возможно, это все отряхивается, «как сдают в гардероб пальто». Говорил же Битов: «Твое «я» – это не более чем мозоль от трения души о внешний мир. Наверное,  так и есть. Потому что мое «я» мне, как правило, мешает. А душа – это то, что работает. Это то, что приняло мою оболочку, чтобы попутешествовать, что-то пронаблюдать, как-то улучшить этот внешний мир, в который я прислан.

Но никаких иллюзий насчет собственного бессмертия у меня нет. Я думаю, наоборот, освобождение от оболочки было бы для меня большим облегчением. В каком-то смысле, большим освобождением во всех смыслах. Я не очень хотел бы… более того, я в паническом ужасе от мысли о вечном сохранении своего «я». Это то, чего я боюсь в бессмертии. Бессмертие как раз и заключается в освобождении от этой внутренней линии. То, что мы все увидимся с нашими мертвыми, – это, безусловно, так. Потому что мы станем частью общего потока. Это очень хорошо почувствовано у Гете: одна из грешниц, прежде называвшихся Гретхен, а теперь ставшая частью света (в хорошем смысле, а не в географическом, частью общего света).

Вот такое у меня религиозное ощущение. Говорить же о том, что я исповедую какую-либо религию или исполняю какие-то обряды, – мои обряды довольно нестрогие. Это, скорее, непозволение себе каких-то вредных и опасных вещей. Все остальное укладывается в синдром навязчивых ритуалов, в обсессии, конвульсии и прочие. Надо отличать веру от синдрома обсессивно-компульсивного. Вот это очень важное правило.

Я думаю всерьез, что философия для кого-то есть синоним  религии. Это неплохо, это довольно хорошее дело. Но сам я, если брать философию, с удовольствием (я много раз об этом говорил) читаю Витгенштейна, много над ним думаю. А в принципе, мне кажется, что философия – слишком широкий термин. Богословие меня интересует, как мать философии. Попытка уточнить понятие бога и попытка разобраться в тех не совсем рациональных ощущениях, которые я иногда испытываю. Но это совершенно ни каким образом не связано с определенной конфессией. 

Мне кажется, что жизнь – это, безусловно, часть процесса, у которого были и будут «после». То есть это часть пути, отрезок которого сейчас рассматривается мной как биография. Поэтому я никогда, в общем, большого значения – увы! – своей биографии не придавал, относился к ней довольно пренебрежительно. Вот говорят, что жизнь пишется сразу наголо. Я с этим не согласен. Я думаю, есть возможность многое учесть, отредактировать и переписать. Но при всем при этом мне кажется, что никакие ваши поступки не определяют вашу загробную участь… Думать, что есть загробная расплата – это мелко. Мне кажется, надо заботиться о том, надо сделать все возможное, чтобы зло было наказано здесь и сейчас.

«Кто из европейских западных новеллистов наиболее близок к Бабелю?» Стилистически Бабель более зависим, конечно, от Золя. Сюжетно – от Мопассана. Но, думаю, лексика и приемы – от Золя. Что касается людей, на которых он похож… Считается, что это Бруно Шульц – автор «Коричных лавок» и «Санатория под клепсидрой». В принципе, Бабель как новеллист (как писал Воронский, «кровь, слезы, сперма») – это, скорее, именно ранние французские натуралисты, но они не были новеллисты. Кому Манн совершенно противоположен как новеллист – это Томас Манн. Но вот я не знаю, кто из новеллистов Германии, Австро-Венгрии или Франции может сравниться с Бабелем. В это время люди писали романы. Написать новеллу представлялось чем-то чудовищно несоответствующим по вложенному усилию и гипотетическому результату. Даже Моэм свои рассказы оттачивал далеко не так вдумчиво.

Я думаю, что по абсолютно мученическому, абсолютно каторжному отношению к слову и даже букве Бабеля можно сравнить только с минималистами вроде Добычина. Пожалуй, Добычин ему наиболее близок. Интересна была бы мысль их параллельного рассмотрения. Я думаю, Добычин в 30-е годы писал то, что хотел бы писать Бабель. Но в силу своего сангвинического темперамента он до этой флегматической, меланхолической прозы не дошел.

«Пару слов про «Спартака» Джованьоли. Насколько он актуален?» Я думаю, совершено не актуален. Да и вообще, по-моему, это очень плохая проза, простите меня все. Для меня как бы сказать? Он имеет некоторую ностальгическую ценность, я же все это прочел лет в восемь. Но «Спартак», которого в качестве грибальдийской, в качестве свободолюбивой литературы насаждали очень в России, вписывается в  ряд таких паралитературных, пышных романов о римской жизни, каких было более-менее дохрена. К сожалению, это не имеет никакого отношения… То есть это другая ступень. Это нельзя сравнить ни с «Камо грядеши» Сенкевича, который тоже довольно оперный роман, но, в общем, не ахти. Но при этом он умный. Ни с прозой Мережковского исторической это сравнить нельзя. Это такая мелодрама, рассчитанная на подростков. Сам образ Спартака там совершенно картонный, там есть масса героев, гораздо более интересных. Сулла, например.  Я до сих пор помню, что больной Сулла, страдавший от экземы, был похож на обсыпанного мукой клоуна, при этом он был рыжий, и кожа у него была красная, болезненная. 

Это все, понимаете… «Спартака» имеет смысл читать, если нет ничего другого. Но про Рим написано огромное количество романов – в Америке, во Франции их большое количество. Мне кажется, что «Спартак» Джованьоли имел в России такую судьбу только потому, что автор симпатизировал борцам за независимость Италии.

«Знаете ли вы Ирвина Ялома? Он, как и вы, помогает мне в трудные времена жизни». Спасибо за такой ряд. Ирвин Ялом – американский психолог, наверное, наиболее популярных из психологов-экзистенциалистов. Экзистенциальная психология, как известно, занимается проблемами смысла жизни и стимула жить. Он более известен как прозаик и даже по одной его книжке был сделан популярный фильм «Почему плакал Ницше?» Фильма я не видел, книжка кажется мне довольно забавным пастишем на тему фрейдизма. Ну кто из хороших американских писателей, начиная с Корагессана Бойла и заканчивая Гарднером, не иронизировал над началом 20-го века, над этими великими столпами и философами тогдашними. Вообще, сама идея привести на кушетку Лу-Андреа Саломе, привести ее на кушетку не с целью секса, а с целью психоанализа – довольно остроумная вещь. И я помню, что читал «Почему плакал Ницше?» с довольно большим интересом.

У него есть замечательная книга, которая для каждого писателя и уж тем более для журналиста должна быть совершенно настольной, – «Лжец на кушетке». Потому что это показывает, как «быть искренним невозможно физически» (знаменитая фраза Пушкина), как эта фраза сегодня воплощается в большой лжи о психоанализе. Психоанализ – мода, которая не проходит. Иметь психоаналитика по-прежнему считается жизненной необходимостью. Нужен умный собеседник, нужно кому-то пожаловаться, нужно перед кем-то повыделываться, и так далее. Но я никогда этого не понимал и всегда иронически к этому относился. Ялом довольно убедительно показывает на множестве примеров, как можно разоблачить человека, врущего о себе. И что мы врем о себе – прежде всего себе, а потом психоаналитику. Какие виды лжи наиболее наглядны при попытке сформировать желательный образ себя? Это очень весело читать, всегда меня эта книга вдохновляла. 

«Лжец на кушетке» – это ведь касается еще и студента, который тебе про себя рассказывает не то. Особенно, если это creative writing. Я всегда пытаюсь достичь со студентами такой ситуации: я всегда обговариваю, что наши отношения особые, мы друг другу не врем. «Давайте об этом договоримся, иначе мы не поможем друг другу». Знаете, как Песков в анекдоте: «Песков не мог вылечиться от ковида, потому что не мог правдиво и честно ответить ни на один вопрос врача». 

«Лжец на кушетке» – это правильно поставленная проблема. Я прочел довольно много американских психологических, психиатрических работ. Но когда я писал «Интим», я просто десятками скупал эти книжки, потому что не только так называемый multiple disorder, не только расстройство личности, но и нарциссизм, шизофрения, скажем, связь писательского таланта с шизофренией, – это все хорошо разработанные в Штатах темы. И я это читал со значительнейшим интересом. Одну книжку я просто сменял на сапоги.

Вы знаете, что коллекционировать хорошие сапоги – это моя страсть. Ходить в них – это еще и прекрасное средство от варикоза. И вот у меня был выбор – либо купить прекрасные новые сапоги, либо купить прекрасную книгу, правда, в первом издании в не очень хорошем состоянии; купить редкую книгу о нарциссическом расстройстве. Я не мог взять ее в библиотеке, я выбрал книгу. Таким образом, сапоги были проигнорированы. Но я, конечно, подогревал себя сознанием, что это более духовная трата.

Читать эти книги действительно как будто глотать гранату. Читать портрет себя, который не всегда приятен. Я многое узнал из этих книг о себе плохого. Но методы, которые там предлагаются, к сожалению, довольно механистичны. Еще раз говорю: я ни разу не нашел психоаналитика умнее себя. Вот богословов умнее себя я видел много – Баумейстера, Мациха. 

«Что вы можете сказать о книге Кинга «Некоторые любят потемнее»?» Нет, она называется не так. «You Like It Darker» – «Ты любишь потемнее». Видимо, «Хочешь мрачно?» – вот так бы я перевел. Я пока прочел пять рассказов из двенадцати. Он на хорошем уровне, конечно. Хотя я продолжаю думать, что лучшая новелла позднего Кинга – «Morality». Выше этого он пока не прыгнул. Но я с невероятным чувством прочел «Два удачливых подонка», и с особенной грустью (я не буду пересказывать ничего) я заметил, что Кинг предупреждает человечество (и очень своевременно) о неизбежной и окончательной катастрофе. Причем предупреждает не так, как в «The Stand», не так, как в «It», не так, как в «Буре столетия» (это вообще кажется мне одной из лучших его книг – жаль, что сценарий). А с другой стороны, в этом жанре тоже могут быть шедевры.

Мне кажется, что кинговские предупреждения раньше были довольно умозрительны. А здесь просто спокойно и просто сказано: «Мы…». Не хочу спойлерить, но там инопланетяне в основном посещают гаражные распродажи. Очень хорошо придуман рассказ, там тревожные скрипки звучат в начале, а потом – басы и целый оркестр. И там инопланетяне такие немножко усталые, снисходительные, доброжелательные рассказывают двум сельским жителям (писателю-графоману и художнику-графоману) рассказывают о своем путешествии. Те их спрашивают, что они чаще всего посещают. Инопланетяне говорят: «Гаражные распродажи». Зачем? «Мы собираем сувениры вашей цивилизации. Если вы не возражаете, эту коробочку от таблетки я тоже возьму, этот пузырек, это милые артефакты такие». А почему, а что, мы исчезнем? «Да, потому что у вас эмоциональный дисбаланс: вы овладели оружием, при котором ваши эмоциональные перехлесты становятся смертельными. Вы – дети, вы не контролируете себя, и ваша цивилизация будет уничтожена очень скоро». Человек говорит: «Ну ладно, посмотрим». А инопланетянин в ответ: «Да и смотреть-то уже нечего, некуда». 

Это напоминает мне один разговор с американским шерифом. Я вез Бэбза на больничный осмотр, мы опаздывали, и я выжал скорость великоватую. И он говорит: «А чего вы так гоните, тут максимум 70?» Я говорю: «Ой, простите, мы ребенка к врачу везем», – начал, как всегда, давить на жалость. Он такой: «Ладно, из-за ребенка я вас отпущу, не очень вы превысили, но дальше, пожалуйста, контролируйте скорость». Я отвечаю, что постараюсь. Он говорит: «Нет, вы не постараетесь, а будете контролировать».  Так вот и здесь: вы не посмотрите, а это просто так.

И этот разговор написан с такой трогательной, устало-насмешливой интонацией. Вообще, старый Кинг, который много пишет о стариках (его всегда интересовала старость, всегда интересовали старики, например, очаровательный Джад в «Кладбище домашних животных». Американский старик вообще он такой бодрый, он не сетует, он долгожитель, он умеет над собой посмеяться. И старый Кинг (без трех 80), он все-таки сохраняет лучшие свои качества, продолжает путешествовать, разгонять кровь, музицировать. Но скепсис в отношении человечества – печально-насмешливый скепсис – у него нарастает. Вообще, «You Like It Darker» – книга не столько готическая, не такая уж мрачная. Она показывает одно: не может быть блага, а может быть другое зло. Чередование этих зол до известной степени… Но все равно она очень утешительна. Права Вероника Долина: Кинг – наш главный утешитель.

Я эту книжку купил не так давно, в Лондоне. У меня еще она три дня пока, но в самолетах или на ночь, когда не спится, большое удовольствие. Не знаю, каким образом она придет в России, но не сомневаюсь, что какие-то пиратские переводы уже существуют, какие-то будут. Пару рассказов оттуда я бы и сам, если честно, хотел перевести, потому что это прекрасный тренинг в овладении сленгом, потому что Кинг пишет именно тем языком, которым современный американец думает. Это прекрасная школа.

«Как вы отмечали День России?» Читал лекцию про «Гарри Поттера», отчитал вечер Нонны Слепаковой. Тут, знаете, что удивительно: Слепакова на моих глазах в мире стала занимать то место, которое ей было изначально предназначено. Ее ведь за границей не знали. Лосев знал и ценил, у них была любовная история когда-то, он ко мне потому, может быть, хорошо относился, что я вступительным даром привез ему трехтомник Слепаковой, который произвел на него очень сильное впечатление. Ну и она всегда восторженно о нем отзывалась, много из него раннего знала наизусть.

Я много за границей встретил родственников, друзей и учеников Слепаковой. Сегодня я буду встречаться с ее племянницей. В Корнелле ко мне приезжала ее соседка, которая девочкой ее знала. Для меня Слепакова – это самый важный поэт, человек, который был мне не менее близок, чем семья. При том, что я всегда относился к ней без тени панибратства. Я всегда говорил: «Либо вас читать, либо с вами разговаривать. Когда я с вами разговариваю, вы бываете не правы, бываете легкомысленны, бываете увлечены ложной мыслью. Когда вы пишете, вы вещаете (тогда я не знал, что такое Сивилла Трелони) другим голосом, я чувствую дуновение небес. Поэтому, если я бываю жесток с вами в обычном разговоре, помните, что в душе я всегда держу эту поправку, в уме».

Вот Слепакова – это было такое ослепительное, такое счастливое явление. И так вышло, что меня попросили сделать вечер ее стихов. Я часто ее упоминаю, людям стало интересно, я и сделал. А у меня под рукой ни избранного, ничего, только пдфка второго тома в компьютере, из теперь уже пятитомника. Дай бог здоровья Елене Житинской, которая все это издала… Ой, ребята, ребята! Некоторые стихи заказывали, потому что знали, что мне было особенно приятно. И я честно отвечал: «Если не зареву». Но вот «Сказ о Саблукове» не смог… То есть прочел, но заревел.

Я не знаю, почему. Ведь «Сказ о Саблукове» – это не сентиментальное стихотворение. «Сказ о Саблукове» – это просто очень хорошо.

Детям папенька не скажет

Ни словца про Австерлиц

И про ласку высших лиц.

Годы мчатся. Бонапарте

На Россию прет в азарте.

Напряженно взведено,

Боя ждет Бородино.

По привычке, по отваге ль

Сквайр английский Саблукофф

Заявился в русский лагерь —

В строй кутузовских полков.

Тут врагов он покалечил,

Русским силам обеспечил

Несомненный перевес —

Ибо в схватку так и лез.

Говорит ему Кутузов

Простодушно, без прикрас:

“Ты, французов отмутузив,

Будь полковником у нас!”

Хоть почтительно и внемлет

Полководцу Саблуков, —

Назначенья не приемлет:

Отдал честь — и был таков!

Пламя пляшет, Мери вяжет.

Муж о битве ей не скажет,

Детям тоже не дано

Ведать про Бородино.

Лет прошло почти что двести.

Вот Российская страна

Без отваги и без чести,

Без войны побеждена.

Ей призвать бы Саблукова

Ради случая такого,

Но давно уж Саблуков

Отбыл к Богу, — был таков…

Пламя пляшет, Мери вяжет.

Бог всё видит — да не скажет.

Ну как это сделано? На пальцах. И все-таки это бьет абсолютно наотмашь. Кстати, я думаю, что некоторые слепаковские стихи идеально точно ставили диагноз эпохе с большим опережением. Особенно сильно она писала, конечно, в восьмидесятые:

На стрелке, в компании [В рядах демонстрации] дружной

Приплясывал шарик воздушный

На нитке натянутой, струнной,

В руках у работницы юной.

Фабричная эта деваха 

С ядреным, напористым бюстом

Вопросы решала с размаха

И трудности хрумкала с хрустом.

А гадов ползучих, матёрых

И разных там прочих, которых —

Давила, да так, что трещало.

Но это ее не смущало.

С утра, запалив керосинку,

Она надевала косынку

Пунцовую, и напевала,

Кудрявая чтобы вставала.

Ее керосинка чадила.

Подмышками блуза горела.

Она и себя не щадила,

Не только других не жалела!

За что же тогда ей досталась —

Была, значит, в чем-то промашка —

Подробная, долгая старость,

Ее разрушавшая тяжко?

Она дотлевала огарком,

Иссохшая, вся в метастазах.

Совала рубли санитаркам,

Чтоб вовремя подали тазик…

…А праздничный шарик воздушный,

Опавший и больше не нужный,

Едва колыхался над нею,

Над бедной хозяйкой своею.

Это называется «Страна» [«Судьба»]. Это к вопросу о том, как можно быть поэтом социальным, не будучи Недогоновым. Я помню, мне Слепакова показала это стихотворение при первом визите, оно еще тогда и близко не могло быть напечатано. И хотя мне было 18 лет, и я был не особо умен, но все-таки кое-что соображал, кое-что соображал. И я что-то понял. Я всегда чувствовал скрытый огонь, жар под золой. И когда я начал читать огромный массив скрытой лирики, о которой я понятия не имел, читая «Петроградскую сторону», – вот тут у меня волосы встали дыбом, конечно.

«Киплинг или Моэм?» Понимаете, для меня Киплинг – поэт абсолютно великий, да и прозаик немалый. Но Моэм по-человечески гораздо более привлекательнее. Конечно, Киплинг – нобелевский лауреат, и Нобеля своего заслужил. Более того, если Киплинг создал английскую новеллу, то Моэм лишь углубил то, что сделали до него. Новелла Киплинга «Садовник» дает любому Моэму сто очков вперед. Но все-таки по-человечески концепция моэмовской Британии, которая есть в «Эшендене», мне кажется ближе и современнее, чем Киплинг.

Другое дело, понимаете, какая штука? Это ведь очень печальная история. Писатель ведь определяется даже не количеством хорошего, что он написал, а количеством проходного. У Моэма проходного больше, и у него сияют далеко не все рассказы. Вот двухтомник новеллистики полный я ведь приобрел. Хотя, во-первых, он не полный, он автором отобранный, а во-вторых, даже там есть некоторое количество проходных вещей. У Киплинга их было не в пример меньше.

У него были книги служебные – например, обработки английского фольклора. Но все равно Киплинг… у него плохих стихов просто нет. У меня самый полный Киплинг стоит. Не эллиотовский, а самый полный, прижизненный отбор, три тома полных, в общей сложности страниц как бы не 1200. И на чем бы я ни  открыл, я открываю на шедевре. А некоторые баллады – например, «О медведе, который ходит как человек» – это просто… Он нашел тот прозопоэтический синтез, который всего дороже. Киплинг велик, Киплинг лучше. Но Моэм мне по-человечески в некоторых рассказах кажется психологически и глубже Киплинга. Киплинг – понимаете, это все-таки маслом писаное. А у Моэма это гравюра.

«Как вы видите место современного художника в России? Есть ли ему вообще место сегодня? Стал бы Булгаков в современной России писать книгу для одного адресата?»

Наверное, стал бы, потому что Булгакову была присуща такая вера «в знанье друг о друге предельно крайних двух начал». Он действительно полагал, что он Сталину нужен и интересен, а что у художника есть миссия – говорить власти неприятные вещи. Да, наверное. Но, понимаете, место художника в современной России находится вне современной России. Понимаете, согласно формуле Гельфанда, главная проблема науки в России заключается в том, что она в России. Художник не должен бояться, художник не должен думать, как бы ему не поссориться с законодательством, как бы ему не сказать лишнего, как бы его не арестовали и как бы ему не испортить реноме. Художник должен думать о художественных задачах. Я понимаю художников, которые остаются в России, много их. Я бесконечно уважаю многих из них. Но думаю, что в тоталитарном, а особенно в закрытом государстве, которое сегодня строится в России, мне  точно места нет. А о художнике вообще я как-то не думаю, меня «художник вообще» как-то не очень занимает.

Но думаю, что исключительная роль искусства в России сохранилась. Потому что кроме искусства, по-моему, не осталось ничего. 

«Как вы думаете, почему Лесков стоит особняком в русской литературе?» Тут довольно сложная проблема, потому что я не считаю Лескова писателем недооцененным. Я действительно считаю, что он писатель не того класса, что Достоевский, Толстой, Чехов, Тургенев. Даже не того класса, что Горький. Много вещей проходных, хотя некоторые – абсолютно гениальные. Такие, как «Человек на часах», «Левша» само собой, в первую очередь – «Очарованный странник» с потрясающим образом русского человека, до этого не появлявшегося в литературе. 

Я не очень люблю «Соборян», вообще не очень люблю у него большую форму, там много болезненного и утомительного. Но я высоко ценю, скажем, «Человека на часах». Это шедевр. Или «Леди Макбет Мценского уезда». И, уж конечно, «Железную волю», которую Лесков сам высоко ценил и которую первым, наверное, на первый план вытащил Аннинский в «Лесковском ожерелье», показав, что это самое точное произведение о России и Европе. Это шедевр.

Я бы сказал, что проблема вот в чем: лесковская нравственность не тождественна библейской, не тождественна бытовой, обиходной. Лесковская нравственность – особый случай. Для Лескова в человеке больше всего значит именно его сила. Помните, как героиня «Леди Макбет Мценского уезда», там говорит ей один: «Ты говоришь, что человек вести? Сила в нем весит!». По-моему, у Бунина был рассказ «Сила», в котором тоже эта проблема поднималась. Сейчас посмотрю.

Я это к тому, что Лесков в принципе не имморален, на аморален, он как-то внеморален. Его мораль совсем другая. Да, рассказ Бунина «Сила». Все-таки память никуда не девается: «Шел осенний мглистый дождь…» – уже гениально, замечательный рассказ, почитайте. Вот это, пожалуй, самый лесковский текст у Бунина. 

Лескова интересует сила, масштаб, воля, значимость личности. И, конечно, военная тема у Лескова очень интересно всегда решается. Для Лескова нет правых и виноватых, это самое главное. Нет морали. У Толстого кто счастлив, тот и прав (как думает Оленин), а у Лескова кто силен, то и прав. Но имеется в виду не сила грубая физическая. Имеется в виду безоглядность, готовность к смерти, масштаб жертвы, ну и сила поступка, сила решений. Кто личность, тот и прав. Ведь, собственно, и Голован, да и все люди его – это люди, наделенные страшным избытком силы, выносливости, красоты, профессионализма. Конэсер этот, который любого коня может напугать и объездить. 

Но приложить это совершенно ни к чему, и живут они как-то совершенно никуда. Кстати говоря, самый очаровательный образ – это, наверное, цыганка Грушенька. Вот она тоже, понимаете… Есть сила, есть красота, есть очарование, есть невероятная полнота любви, готовности умереть, но куда живут все эти герои – совершенно непонятно. Мир Лескова не просто неуютный, это какое-то страшное пространство, где воет ветер. Носится и воет бесконечный ветер. Лесков не производит на меня впечатление трагического художника, но это художник бесконечной воющей тоски, который пытается среди этого бесконечного торнадо ухватиться хоть за что-то надежное, ухватиться и продержаться. И ничего, и все несется, и все эти очарованные странники носятся по России, страдают, убивают, умирают, прощают, воскресают, и все это без какой-либо логической связи. 

Все вспоминают, конечно, Ахиллу в связи с этим. Но для меня это не самый лесковский герой. Понимаете, для меня чтение «Очарованного странника» (когда я его начитывал) было для меня тяжелым физическим испытанием. Это не скучно, нет, но ощущение какого-то укачивания: ты едешь в каком-то вагоне, в котором жутко укачивает. Вот не знаю, почему. Наверное, потому что ты едешь непонятно куда. Но он очень насмешлив. Когда он ироничен, он прекрасен. Он  замечательно пародирует все. Дело в том, что Лесков еще и очень недобр.

Я не беру романы, романы просто плохи – «Некуда», «На ножах», там все на реальной основе, такой плохой Достоевский, пародия на «Бесов». Но при этом у Лескова никогда не появляется ощущение надежной почвы под ногами. Вот вы читаете Толстого и попадаете, может быть, даже в слишком рациональный мир. Как говорил Шестов: «Духовный мир Толстого – это мир чисто выметенного крестьянского двора». Но для меня мир Толстого не то чтобы уютен, а как бы душевно здоров. А вот что касается мира Лескова, то это мир людей неприкаянных. Именно так.

«Кого вы больше всего любите из испанских писателей?» Понимаете, сегодня я буду говорить о Мигеле де Унамуно, и вот его-то я больше всего и люблю. Из поэтов – Леона Фелипе, из прозаиков… Скажи «Сервантес» – будет смешно, потому что это будет общее место. Но и Леон Фелипе, и Рафаэль Альберти, и драматургия Лорки (в большей степени, чем поэзия, потому что поэзию я плохо понимаю), и латиноамериканская проза, которая продолжает прозу испанскую, пересаживая ее на хорошо удобренную мифами почву Латинской Америки, – для меня – я с ужасом или с радостью понял, – что испанская литература была всегда ближе и английской, и французской. 

При всей моей любви к англичанам, при знании языка (все-таки неплохом), при всем моем обожании французов 19-го столетия и 20-го, испанцы мне в каком-то смысле ближе. Унамуно – это просто я, это мои мысли заветные, это самый известный мне и в некотором смысле родной автор. Я уж не говорю о совершенном гении Бунюэле и о том, что испанский кинематограф мне больше нравится, чем французский и английский. Потому что триллеры там – триллеры настоящие, есть трагедии и есть страсти. Даже такой, в общем, наивный фильм, как «Люси и секс», мне нравится весьма. А уж такой режиссер, как Аменабар – это просто мое второе «я». Я помню, потащил мать смотреть «Других», потому что я был в восторге. Она пересмотрела всего Аменабара  – и «Ванильное небо» ее восхитило безумно, и «Диссертация», и все новое, что у него выходило, я тащил ей показывать. Для меня Аменабар – самый музыкальный и самый глубокий из современных европейских режиссеров (невзирая на его американский переезд), но дело не в этом. Наверное, в Испании есть честная, глубокая, страстная трагедия, и при этом умение великолепно подшутить, посмеяться над ней. Я думаю, что испанская литература наиболее барочна из всей европейской. И «Дон-Кихот» очень барочный роман, извилистый. Не зря Испания – место действия почти всей готики. И, уж конечно, Кальдерон – наверное, величайший драматург Европы вместе с Шекспиром. «Жизнь есть сон» – это было для меня когда-то потрясающим откровением.

 Немножко перейдем к Унамуно, потому что мы его сегодня анонсировали. И одна из первых книг, прочитанных мной самостоятельно, была «Назидательные новеллы». Но  я хочу начать с одного текста Унамуно, который, вероятно, в историю прежде всего и войдет. Это его речь, сказанная после франкистского мятежа в университете Саламанки, где Унамуно проработал много лет. Он возражает на речь франкистского генерала Хосе Мильяна Астрая, довольно типичного философствующего солдафона, с культом смерти и разрушения, который сейчас насаждается в России. Это такой испанский Дугин, только поумнее. 

«Выслушайте мои слова, вы все. Все вы знаете меня и знаете, что я не могу хранить молчание. Порой молчать означает лгать. Ибо молчание можно понять как соучастие.

Я хочу оценить речь — если ее можно так назвать — генерала Мильяна Астрая, который присутствует среди нас (это, кстати, замечательный эпизод в фильме Аменабара «Во время войны»). Давайте отбросим личные оскорбления, прозвучавшие в этой внезапной вспышке поношений в адрес басков и каталонцев. Сам я родился, конечно, в Бильбао. Епископ, — нравится ему это или нет, каталонец из Барселоны.

И только что я услышал бессмысленный некрофильский вопль: «Да здравствует смерть!» И я, который провёл всю жизнь, осмысливая парадоксы, рожденные из бессмысленного гнева или других эмоций, должен сказать вам, умной и опытной аудитории, что этот нелепый парадокс вызывает у меня отвращение. (в чем здесь парадокс? “Да здравствует”, то есть “долго живет” смерть).

Генерал Мильян Астрай — калека. Давайте скажем об этом без обиняков. Он инвалид войны. Как Сервантес. К сожалению, сейчас в Испании слишком много калек. И если Бог не внемлет нашим молитвам, скоро их будет еще больше.

И мне доставляет боль мысль о том, что генерал Мильян Астрай будет определять психологию масс.

Калека, лишенный духовного величия Сервантеса, он испытывает зловещее облегчение, видя вокруг себя уродства и увечья. Здесь храм разума. И я его верховный жрец.

Это вы оскорбляете его священные пределы. Вы можете победить, потому что у вас в достатке грубой силы. Но вы никогда не убедите. Потому что для этого надо уметь убеждать. Для этого понадобится то, чего вам не хватает в борьбе — разума и справедливости. Я всё сказал».

В ответ на это Мильян Астрай заорал: «Смерть интеллигенции, да здравствует смерть!» Унамуно был смещен с поста ректора, помещен под домашний арест и через два месяца умер во сне, как всегда мечтал. Унамуно при этом не был республиканцем и прямо позиционировал себя как враг республики. Для него, элитария (не по происхождению, а по убеждениям, по взглядам) республиканские взгляды неприемлемы. Но в тот момент, когда против республиканцев выступили франкисты, он выступил против франкистов.

Я усматриваю в этом какое-то отражение (было бы безумным самомнением говорить «своего пути») пути русского консерватора, который не уживается с либеральными идеями («я художник, а, следовательно, не либерал), но, когда либералов начинают душить и противопоставлять либерализму воинский тоталитаризм, в этот момент надо сказать: нет, все, хватит.

Унамуно для меня еще и бесконечно трогательная фигура, потому что он автор романа «Туман». Это пародийный роман, абсолютно сатирический, построенный как отношения автора с героями, диалоги автора с героями. Долго они выясняют отношения, кто кого может убить: автор героев или они его. Это я беру русский перевод, в оригинале я его не читал – «Nebula», «Туман»,  «Туманность». Там как раз автор придумал новое слово «руман» как обозначение романа, полного философских туманностей. «Романа, в котором молодые богатые бездельники очень много разговаривают друг с другом». Руман «Туман» – это такая история вымышленного персонажа, который очень остро осознает свою вымышленность именно потому, что не может никого полюбить, полноценно и полнокровно. А любит всех девушек сразу. У него есть или похоть, или духовный интерес. Но любви, вещи гораздо более тонкой, то есть понимания – он лишен начисто.

Важно еще, что… Это такой, понимаете, роман, отчасти предсказывающий «Пушкинский дом» Андрея Битова. Представьте себе «Пушкинский дом», написанный в 1914 году, где главный герой, вот этот Лева Одоевцев, перенесен в Испанию начала века, сделан аристократом, у которого нет необходимости заботиться о хлебе насущном. Но он страшно одинок и не знает, зачем живет. Он живет в состоянии перманентного духовного кризиса и физической усталости. Это немножко еще гюисмансовский «Наоборот», то есть роман о Дез Эссенте, который всем пресыщен и ничего почувствовать не может. Это роман, конечно, о страшном кризисе ценностей. И о том, что за этим кризисом ценностей последует война, а потом и вторая война, которая напомнит о них самым решительным образом, и самым подлым. Потому что война не решает проблемы, она загоняет их вглубь. Это роман о кризисе европейского человека, которому не за что стало умереть. И это роман о кризисе религиозного сознания, конечно.

Самая известная книга Унамуно – это «Жизнеописание Дон-Кихота и Санчо» по мотивам Сервантеса. Я думаю, он потому и любил Сервантеса, что уловил в нем главную особенность испанского мировоззрения – его высокую пародическую, высмеивающую сущность. Испанское мировоззрение – это мировоззрение трагической иронии. То, что Унамуно называет «кихотизмом» (термин, выдуманный им к «Дон-Кихоту»), – это и есть ситуация жажды жизни, ситуация трагического отчаяния. Но участь человека в мире так безысходна, что хотя бы в знак протеста надо жить. Унамуно поставляет во главу угла страсть. У человека может не быть веры, может не быть убеждений, но страсть у него быть обязана. И прежде всего это страсть преодоления смерти.

Унамуно испытал жестокий кризис веры после смерти от менингита трехлетнего сына. И это было для него, конечно, поворотным пунктом жизни, он никогда не стал прежним, это был кризис катастрофический. Действительно, утрата детей и утрата родителей – это вещи, которые пережить труднее всего. Унамуно не стал атеистом. Потому что роптать на бога, кричать: «Тебя нет», – это ответ, недостойный человека. Но он говорит о другом: главной задачей человека должно стать преодоление смерти, а преодолеть смерть можно только через преодоление собственных пределов. Надо испытывать сверхталант, ставить себе сверзадачи, и так далее. Вот, наверное, это.

Кихот – это человек, создающий тупик любой части, бунтующий отчаянно. Его безумие является формой эстетического бунта. «Назидательные новеллы» Унамуно – почти все истории о человеке, чьи иллюзии разбились о реальность, но они были просто слишком хрупкими, слишком обывательскими. Унамуно пытается вызвать, пытается сформулировать новое представление о человеке, новый идеал человека. 

Конечно, это мечта о сверхчеловеке, но не ницшеанская, а более эстетическая. Его религия отчаяния, его абсурдизм (иногда его причисляют к экзистенциалистам), – все это именно от раздражения на бледного, анемичного, конформного европейца. Он тоже, в общем, отзывается на идеи заката Европы, но не так как Шпенглер, без немецкой тяжеловесности и без этого шпенглеровского дико раздражающего высокомерия. Пожалуй, можно сказать, что Унамуно и впоследствии появившиеся Лорка и в особенности Леон Фелипе – это попытка добиться от человека, от читателя, от автора сверхсильных чувств, сверхвысокого отчаяния, очистить страдания от демагогии, очистить жизнь от быта, проживать жизнь как высокую драму. Кихотизм – это же бегство из Ла-Манчи, это попытка преобразить Ла-Манчу. И, наверное, эстетический ответ на экзистенциальный кризис – это единственное, что может предложить Унамуно. И, конечно, он почувствовал в фашизме культ смерти, культ солдафонства, культ пошлости, – все, что сегодня предлагает Дугин. Унамуно – это путь вверх, а Россия и ее СВО, и ее агрессия – это выход вниз, это деградация. 

Я думаю, что навсегда останутся с нами великие стихи Унамуно в переводе не менее великого Грушко. 

Вы даже не свора. Вы – сволота.

Фашизофрении бацилла.

За вашим «да здравствует!» – пустота.

За пустотой – могила.

Унамуно настаивает на одной, принципиально важной мысли. Художник может заблуждаться, художник может впадать в любые крайности – в эстетические, в социальные. Более того, он обязан впадать в эти крайности, как бы делая себе опасные прививки всех мировоззрений, всех болезней. Для фашизма – это не искусство, для фашиста это повседневная практика захвата, убийства, разрушения. Иными словами, где у художника возникает культ героической смерти, у фашиста возникает культ убийства и захвата. Где у художника возникает тоска по высокому чувству, у фашиста возникает тоска по казарме. Где художник оправдывает анархию, фашист оправдывает полное отсутствие порядка. Иными словами, Унамуно первым понял, что питательной средой для фашизма являются именно промежуточные персонажи (мы много об этом говорили), не аристократы и пролетарии, а люди без нравственного стержня, люди без нравственного корня. 

В отсутствии этого нравственного корня Унамуно как раз и упрекает современный мир. Потому что главные его беды – это туман на месте взглядов и праздность на месте творчества. Конечно, все не могут быть творцами, но по крайней мере, все могут быть людьми трагического миропонимания и великих задач.

Я бы согласился с тем, что, читая Унамуно, можно отличным образом воспитать в себе человека. Но тут же, понимаете, в чем проблема? Он баск, и при этом он никогда не чувствовал себя частью большинства, он всегда принадлежал к нежелательному меньшинству. Это, конечно, не совсем то, что евреи. Но это та часть Испании, которая никогда не чувствовала себя в своем праве, которая всегда ощущала некоторую незаконность своего существования.

Я, наконец, для себя сформулировал: я хотел бы быть частью чего-то, что не хочет быть частью чего-то. И в этом смысле для меня, наверное, совершенно идеальная среда – это Барселона и любимый писатель Унамуно. 

Мне могут возразить: и Россия не хочет быть частью современного мира. Все-таки есть разница. Россия хочет сделать весь современный мир собой. У меня такого желания нет. Унамуно, безусловно, поэт высокого и творческого изгойства, но никоим образом не самомнения. Что еще ценно? Он ученый. Он защитник университетской свободы, он ректор. И в этом качестве он показал, чем художник должен заниматься, чем ему заниматься не стыдно. Он должен заниматься сложными, утонченными, может быть, прагматически бесполезными, но увлекательными вещами. И в этом, а не в самомнении, как раз и заключается духовный аристократизм.

Когда я думаю о мистической жизни этого человека, который мистически поделил ровно пополам свою жизнь (36 лет прожил в 19-м веке, 36 лет прожил в 20-м, умер в новогоднюю ночь, 31 декабря), я не могу не думать о том, что есть какая-то божественная режиссура в жизни этого красивого человека, который всю жизнь  каждым следующим своим шагом опровергал предыдущий. Но не потому, что деградировал, а потому что шел вверх, поднимался. И великий урок великого художника заключается в том, что ты можешь сколько угодно возражать против республики и массы, но, когда ты сталкиваешься с диктатурой, ты говоришь им еще более решительное «нет». И это «нет» стоит превыше любых эстетских требований.

Когда перед тобой стоит вояка, обесценивает твою жизнь и кричит, что в основе всякой жизни должно лежать стремление к жертве, разрушениям и смерти, ты должен противопоставить ему свою аристократическую седину. Ту аристократическую седину, при которой жизнь при таких людях абсолютно недорога. Я думаю, чтение Унамуно, особенно его поздней лирики, многих может укрепить и многим внушить надежду. Увидимся через неделю в прямом эфире, пока.


Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024